И Лобгота Пипзама увезли с глаз долой.
Gladius Dei[21]
Перевод Е. Шукшиной
I
Мюнхен светился. Сверкающее, синего шелка небо натянулось над праздничными площадями и белыми, с колоннами храмами, над антикизирующими[22] памятниками и барочными церквами, над бьющими фонтанами, дворцами и парками Резиденции; в летней дымке первого прекрасного июньского дня вычертились их широкие, светлые, точно просчитанные, в обрамлении зеленого линии.
Птичья болтовня и тайное ликование над всеми закоулками… А по площадям и улицам катится, вздымается, гудит неперекрываемый веселый гон красивого, неторопливого города. Всех народностей путешествующие, с неразборчивым любопытством поглядывая на стены домов направо и налево, едут на маленьких, неторопливых дрожках и поднимаются по лестницам музеев…
Многие окна нараспашку, из многих на улицу доносится музыка, упражнения на фортепиано, скрипке или виолончели — честные, благонамеренные дилетантские усилия. В «Одеоне», однако, слышно, что на нескольких роялях занимаются всерьез.
Молодые люди, насвистывающие мотив Нотунга, а по вечерам заполняющие глубины современного театра, с литературными журналами в карманах пиджаков заходят, выходят из университета или государственной библиотеки. Перед Академией художеств, раскинувшей свои белые руки между Тюркенштрассе и Триумфальной аркой, тормозит придворная карета. А на верхней части рампы красочными группками сидят, стоят, лежат модели — живописные старики, дети, женщины в национальных костюмах альбанских горцев.
Беспечность и неторопливый прогулочный шаг вдоль всех длинных улиц севера… Никого здесь особенно не гонит и не гложет жажда доходов, живут приятными целями. Молодые художники в кругленьких шляпах, вольно повязанных галстуках, без трости, не отягощенные заботами гуляки, оплачивающие квартиру раскрашенными эскизами, прохаживаются, настраивая душевную тональность на светло-голубое утро, смотрят вслед юным девушкам этого хорошенького, приземистого типа с темными волосами en bandeaux[23], крупноватыми ногами и не обремененными излишними сомнениями нравами… Каждый пятый дом блестит на солнце окном мастерской. Иногда из ряда бюргерских построек выбивается художественная, создание какого-нибудь молодого архитектора с воображением, широкая, остроумная, стильная, с уплощенными кривыми и причудливым орнаментом. А то вдруг дверь слишком скучного фасада обрамит дерзкая импровизация, текучие линии и солнечные цвета, вакханты, русалки, розовеющие обнаженные…
В который раз с неослабевающим восхищением бродишь по рядам краснодеревщиков и базарам современных предметов роскоши. Сколько богатого на фантазию комфорта, сколько юмора в линиях каждого изделия! Повсюду лавочки, где торгуют скульптурой, рамами, древностями, где с витрин на тебя смотрят бюсты полных аристократической пикантности женщин флорентийского кватроченто. И владелец самой мелкой, самой дешевой лавчонки говорит тебе о Донателло и Мино да Фьезоле так, словно получил право на воспроизведение от них лично…
А повыше, на площади Одеон в виду мощной Аркады, перед которой расстелилось широкое, выложенное мозаикой пространство, наискось от дворца принца-регента у больших окон крупного художественного салона, просторного магазина красоты М. Блютенцвейга, теснятся люди. Какая радующая глаз роскошь витрины! Репродукции шедевров и изо всех картинных галерей Земли, заключенные в дорогие, рафинированными тонами окрашенные и в стиле напыщенной простоты орнаментированные рамы; копии современных картин, чувственно-радостных фантазий, в которых на юмористический и реалистический лад будто возродилась античность; скульптуры Ренессанса в совершенных слепках; обнаженные бронзовые тела и хрупкие декоративные бокалы; скованные вертикалью глиняные вазы, в мерцающем разноцветном покрове вышедшие из купален с металлическими парами; великолепные фолианты — свидетельства триумфа нового оформительского искусства, произведения модных лириков, обернутые в декоративную благородную роскошь; между ними портреты художников, музыкантов, философов, актеров, поэтов, вывешенные для утоления народной жажды наличное… В первом окне, рядом с примыкающим книжным магазином, на мольберте стоит большая картина, перед которой затор: дорогостоящая, красно-коричневых тонов фотография в широкой раме под старое золото, копия полотна, привлекшего всеобщее внимание на крупной международной выставке года, посетить которую с тумб приглашают стилизованные до архаики и весьма убедительные плакаты, расположенные между концертными афишами и художественно оформленными рекомендациями туалетных средств.
Погляди кругом, всмотрись в окна книжных магазинов. Глаза твои встретят такие названия, как «Искусство интерьера начиная с эпохи Возрождения», «Воспитание чувства цвета», «Возрождение в современном прикладном искусстве», «Книга как произведение искусства», «Декоративное искусство», «Жажда искусства», — и да будет тебе известно, что эти воззвания покупаются и читаются тысячами, а вечерами о тех же самых предметах говорится перед полными залами…
Если повезет, встретится и лично какая-нибудь из тех знаменитых женщин, которых привыкли видеть благодаря посредничеству искусства, какая-нибудь из тех богатых и красивых дам с искусственно осветленными тициановскими волосами и в бриллиантовых украшениях, чьи пленительные черты благодаря кисти гениального портретиста достались вечности и о чьих любовных историях говорит весь город, — королевы празднеств, организуемых художниками во время карнавала, слегка подкрашенные, слегка подрисованные, полные аристократической пикантности, ищущие и достойные поклонения. А вон, глянь-ка, по Людвигштрассе в коляске едет со своей возлюбленной маститый художник. Все показывают на экипаж, все останавливаются и смотрят им вслед. Многие здороваются. Еще немного, и полицейские станут во фрунт.
Искусство благоденствует, искусство властвует, искусство простирает свой увитый розами скипетр над городом и улыбается. К услугам искусства повсеместное почтительное сочувствие его процветанию, повсеместные, преданные и прилежные попытки содействия и пропаганда, царит чистосердечный культ линии, приукрашения, формы, чувств, красоты… Мюнхен светился.
II
По Шеллингштрассе шел юноша; он шел под звонки велосипедистов по центру деревянной мостовой на широкий фасад Людвигскирхе. Посмотреть на него, так будто бы тень ложилась на солнце или воспоминание о тяжелой минуте на сердце. Может, он не любит солнца, окунувшего красивый город в праздничное сияние? Почему во время прогулки отворотился, погрузившись в себя и обратив взгляд в землю?
Он был без шляпы, что при свободных нравах ветреного города в одежде ни одна душа не находила неприличным, а вместо этого натянул на голову капюшон широкого черного плаща, который затенял низкий, гранями выступающий лоб, покрывал уши и обрамлял впалые щеки. Какие же муки совести, какие нравственные терзания, какие самоистязания могли настолько выесть эти щеки? Разве не жутко в такой солнечный день видеть, что у человека во впадинах под скулами обитает скорбь? На узком основании носа, крупно, крючковато вскочившего на лице, сильно утолщались темные брови, губы тоже были сильными, плотными. Когда он приподнимал карие, довольно близко посаженные глаза, на граненом лбу появлялись поперечные складки. Во взгляде читалось знание, узость и страдание. В профиль это лицо в точности походило на один старый портрет кисти монаха, хранящийся в тесной, голой монастырской келье Флоренции, откуда некогда вышел ужасный громящий протест против жизни и ее триумфа…
Иероним шагал по Шеллингштрассе, шагал медленно и твердо, изнутри обеими руками придерживая на груди широкий плащ. Две молодые девушки, два этих хорошеньких приземистых существа с темными волосами en bandeaux, крупноватыми ногами и не обремененными излишними сомнениями нравами, проходя мимо, взявшись за руки и приготовившись к приключениям, пихнули друг друга в бок, схватились за животы и, расхохотавшись при виде его капюшона и лица, бросились бежать. Но он не обратил на них внимания. С опущенной головой, не глядя ни налево, ни направо, он пересек Людвигштрассе и поднялся по ступеням в церковь.
Высокие двери главного входа стояли широко открытыми. В освященных сумерках, прохладных, затхлых, напитанных жертвенным дымом, где-то вдалеке виднелось слабое красноватое свечение. Со скамеечки поднялась с колен какая-то старуха с налитыми кровью глазами и на костылях потащилась между колонн. Кроме нее в церкви никого не было.
Иероним окропил святой водой лоб, грудь, преклонил у главного алтаря колени и встал в центральном нефе. Разве здесь, внутри он не сделался выше? Он стоял распрямившись, не шелохнувшись, свободно подняв голову, крупный крючковатый нос с каким-то властным выражением выдавался над сильным ртом, глаза уже не были обращены в землю, а смело и прямо смотрели вдаль, на алтарное распятие. Так он на некоторое время замер, затем, отступив назад, снова преклонил колени и вышел из церкви.